Любимая книга. Вадим Шефнер. Сестра печали. Это пронзительная книга о светлых людях и о Войне… Красота в простоте. Вот несколько отрывков из нее. «В дни, когда случались какие-нибудь неприятности, я любил бродить по улицам — и мне становилось легче. Город был моим старым другом, и он все время чем-то потихоньку полегоньку помогал мне. Он не вмешивался в мои печали — он молча брал их на себя. Я родился в нем, в одном из его домов, но на какой улице, в каком доме — это знал только он, потому что я был подкидышем и родителей не помнил и помнить не мог.» «Теперь все происходило слишком быстро. Будто бежишь с горы, и все набираешь скорость, и не можешь остановиться и собраться с мыслями. Прежде мне почему-то казалось, что хоть на войне и страшно, но все происходит постепеннее, что человек входит в войну как винт. А тут война вбивала меня куда-то, как гвоздь в перегородку. Удар — 22 июня; удар — я в казарме; удар — я в товарном вагоне; удар — я в этой вот траншее. Может быть, еще один удар — и гвоздь выйдет куда-то по ту сторону переборки, где уже ничего нет: ни войны, ни меня. Но пока что я здесь, по эту сторону. Пока что мне везет.» «Надписей было много, им уже не хватало места на наружной стороне дверец. На внутренней стороне Володькой был выписан из какой-то книги по археологии длинный кусок текста и обведен двойной рамкой. Но этот длинный текст звучал как стихи. Когда я открывал шкаф, чтобы взять тарелку, или хлеб, или еще что-нибудь, глаза невольно упирались в эту запись, и я до сих пор помню ее наизусть:  …Истинно вам говорю: война — сестра печали, горька вода в колодцах ее. Враг вырастил мощных коней, колесницы его крепки, воины умеют убивать. Города падают перед ним, как шатры перед лицом бури. Говорю вам: кто пил и ел сегодня — завтра падет под стрелами. И зачавший не увидит родившегося, и смеявшийся утром возрыдает к ночи. Вот друг твой падает рядом, но не ты похоронишь его. Вот брат твой упал, кровь его брызжет на ноги твои, но не ты уврачуешь раны его. Говорю вам: война — сестра печали, и многие из вас не вернутся под сень кровли своей. Но идите. Ибо кто, кроме вас, оградит землю эту…» «Я давно уже заметил и принял к сведению, что если что-нибудь начинается с удачи, с хорошей погоды, с хорошего настроения, с веселья, с добрых примет, то потом добра не жди. Удача обернется неудачей, хорошая погода к вечеру обернется моросящим дождем, веселье обернется такой тоской, что хоть плачь, добрые приметы напророчат какую-нибудь дребедень. «Лучше уж пусть хуже будет вначале — зато потом будет лучше. Моя жизнь началась неважно, детство у меня было не очень веселое — значит, в будущем меня ждет счастье, — так втайне думал я. » «Несмотря на мороз, они шли куда-то не спеша, — может быть, на танцы, может — на свидание, может — в кино. На меня они не обращали внимания — какое им дело до меня! У каждой из них своя жизнь: таинственная, праздничная. Кто меня впустит в эту жизнь! Они шли мне навстречу, взяв друг дружку под руки, тихо разговаривая о чем-то своем. Иногда они улыбались, слушая тихую речь подруги, иногда принимали озабоченный вид. Они проходили совсем близко — и все же были далеки, очень далеки от меня. И я молча шел среди них, очарованный и растерянный, — будто разведчик, сброшенный с Земли на неведомую счастливую планету и позабывший свое задание. Но только не подумайте, что я был таким уж зеленым юнцом, — как-никак мне шел двадцать второй. Кое-какой опыт в таких делах у меня уже был, я в теории и на практике знал все, что надо знать. Но мне почему-то везло только с такими девушками, с которыми везло и другим. И не то чтобы эти немногие девушки, с которыми мне везло, были такими уж плохими, — нет! Но мне казалось, что есть девушки гораздо лучше. И среди них есть где-то одна, которая лучше всех — самая лучшая, необыкновенная. Может быть, она сейчас идет в сумерках по городу. Может быть, когда-нибудь я ее встречу. Но, быть может, я не встречу ее никогда.» Однако каждый раз не то интеллигентная девушка разочаровывалась в нем, не то он в ней, и Костя оставался при пиковом интересе. И он обрывал прозрачную жизнь и снова возвращался к домработницам. У него был знакомый инвалид мировой войны, дядя Вася, который жил на Петроградской стороне в отдельной квартире, состоящей из одной комнаты, кухни и уборной. Этот дядя Вася охотно давал приют Косте и его временным подругам — дядя Вася работал ночным сторожем где-то на Елагином острове. Дяде Васе нравилось, что в его жилье бывают молодые женщины, хотя они приходят и не к нему... «Пришел дежурный врач и коротко приказал гардеробщице выдать халаты всем троим. Он быстро и внимательно оглядел нас и ушел, ничего больше не сказав. А мы помогли друг другу напялить на себя белые халаты, и нас сразу охватило чувство необычности происходящего. — Значит, тяжелый, если так вот родню пускают, — сказала гардеробщица. — Он и не родня нам, — с какой-то непонятной обидой буркнул Володька. — У нас нет родни. И у него нет.» «А тебе больно, Мымрик? — Нет, теперь ничего. Колют все время. Уколы, понимаешь, Синявый… — Ну это уж такое дело — уколы, — вмешался я. — Это уж надо потерпеть. Терпи, Мымрик, атаманом будешь. Как всегда в трудные моменты жизни, мы в нашем этом разговоре звали друг друга по детдомовским кличкам, а не по именам, и Гришка охотно включился в эту игру. Но слишком уж обычен и естествен был его голос, слишком уж будничны интонации. Мне вдруг почудилось, что Гришка теперь много старше нас и знает то, чего мы не знаем. Мне стало казаться, что он подыгрывает нам, как ребятишкам, чтобы не огорчать вас, чтобы мы думали, будто все остается по-прежнему. — Нас, Мымрик, к тебе пускать не хотели, халатов сестричка не давала, — сказал вдруг Володька. — Еле у врача допросились… А там у тебя тоже был халат? Лыжникам же дают. — Да, был. Был белый маскхалат… — А ты видел того, который стрелял в тебя? — спросил Володька. — Это тебя из автомата? — Да нет, не пулей! Разве вам дежурный доктор не объяснил?.. Меня осколком… А дома как у нас? Как дядя Личность? — Она и за тебя молится, — вмешался в разговор Костя. — К Николе два раза ездила. — Теперь уже поздно молиться, — без выраженья, ровным голосом сказал Гришка. — Так уж получилось… — Ну ничего, Мымрик, поправишься, — промолвил Костя. — Ты не горюй. — Да я и не горюю. Выйдя из госпитального большого здания, мы долго молча шли по длинной аллее. В морозной тишине снег звонко и грустно скрипел у нас под ногами. Здания, стоящие вдали, были как бы обведены синеватой туманной каймой. — Ребята, Гришка умрет, — сказал вдруг Володька. — Он умрет. Я знаю, он умрет. Он умрет… — Чего ты каркаешь! — сказал я. — Заткни плевательницу!» «Из коридора послышались Костины шаги. Это были какие-то медленные шаги, обычно Костя ходил быстро. Он вошел в комнату, и по лицу его я понял, что что-то произошло. Но что — понять было трудно. Такого лица у Кости я еще не видел. — Гриша умер, — почему-то очень громким голосом сказал он. — Он еще днем умер, они второй раз звонят. Днем не дозвонились сюда… Это из госпиталя звонили. — Костя торопливо подошел к столу, взял пачку «Ракеты» и жадно закурил папиросу. Лицо его покрыла бледность, и от этого еще отчетливее стали видны на нем синие порошинки. Мы молчали. Володька положил недоеденную сардельку на тарелку и испуганно посмотрел на койку Гриши Семьянинова. — Неужели Григорий умер? — спросил я, ни к кому не обращаясь, и сам почувствовал, как по-дурацки звучит мой вопрос и в особенности это полное имя — Григорий. Никогда мы не звали его ни Григорием, ни Гришей — всегда Гришкой или даже Мымриком — его детдомовской кличкой. А теперь как его называть? — Они ничего не могли сделать, — сказал Костя. — Ранение было тяжелое, и все это было предрешено. Это они по телефону сказали. Володька тоже закурил «Ракету», а за ним и я. В холодном воздухе комнаты дым легко подымался вверх, скапливаясь у потолка. Мы курили одну папиросу за другой и изредка обменивались какими-то ровно ничего не значащими словами. У нас еще не было опыта потерь, и мы не знали, что надо говорить в таких случаях и надо ли вообще говорить. Для меня это была первая смерть… Мы легли спать в обычное время, но почему-то впервые не погасили на ночь свет.» «А у меня над изголовьем висела картинка, вырезанная из дореволюционной «Нивы». Она называлась так: «Когда улетают ласточки». Там был нарисован какой-то старинный дом, и сад, и листья, падающие с кленов. И девушка с красивым и задумчивым лицом смотрит на улетающих ласточек. На ней длинное темное платье, и она в нем такая легкая и стройная… Когда я глядел на нее, мне становилось и грустно и радостно, и начинало казаться, что в моей жизни должно когда-нибудь случиться что-то очень-очень хорошее и что я буду счастлив.» «Когда он начинал слишком громко храпеть, кто-нибудь из нас бросал ботинок в спинку его кровати. Тогда Гришка перевертывался на другой бок, и храп на время умолкал. Потом он снова заводил свою песню, и в спинку кровати его — к ногам или к изголовью — летел другой ботинок. К утру обычно вся наша обувь валялась около Гришкиной постели. И когда Гришка объявил нам, что идет добровольцем на финскую, Володька сказал: «Ну и катись! По крайней мере хоть храпа твоего не будем слышать!» Володька был обижен, что Гришка принял это решение без его совета. — А тебе не страшно идти на войну? — спросил я тогда Гришку. — Только по-честному. Мы же здесь все свои. — Черт его знает, — ответил Гришка. — Не то чтобы страшно, а как-то зябко. Будто недоспал. — Раз зябко — выпить надо, — заявил Костя. — Ведь у нас дровяные деньги еще остались. Пусть Чухна сбегает, он сегодня дежурный. Ты отмерь ему сумму.» «А ты любишь собак? — Не знаю. Если по-честному — мне больше нравятся кошки. В них никакого холуйства нет, что хотят, то и делают. От собак я добра не видел, они меня только кусали. Собака хороша, если она твоя. А кошка хороша, если даже чужая или вообще ничья. — Пожар погасили, — сказала Леля. — Ну, давай просачиваться. — Я взял ее руку, и мы бочком, тихо-тихо вышли из ряда, на цыпочках дошли до тяжелых церковных дверей и очутились на паперти. В темной реке отражались звезды, они были воткнуты в нее, как булавочки. На плотном береговом песке, возле старых дуплистых ив, чернели следы костров.» „В комнате было очень чисто. Видно, Костя старательно подметал ее. В углу, как наказанный ребенок, стояла пустая бутылка из-под плодоягодного — след недавней грешной жизни. А стол был застелен чистой зеленой бумагой, пришпиленной кнопками через равные интервалы. И на столе лежала раскрытая книга — учебник неорганической химии. Вскоре явился и сам Костя. Лицо у него было строгое, поздоровался он со мной сдержанно. В нем чувствовалось горделивое сознание происшедшей с ним моральной перестройки — и в то же время некоторая настороженность. — У меня, Чухна, все теперь по-новому. Новые чувства, новые мысли, новые горизонты, — просветленно заявил он. — Значит, опять прозрачная жизнь? — Да! — твердо ответил Костя. — Не опять прозрачная, а просто прозрачная. Тебе это не нравится? — с вызовом спросил он. — Почему не нравится? Очень даже нравится, — ответил я, разливая вино в стаканы. — Выпьем за прозрачную жизнь! Костя отошел от стола, сел на свою койку и протянул руку к плакату: — Ты же видишь, что я не пью. Тебе не удастся меня спровоцировать на это дело. И тебе пить не советую, и сам не стану! Не хочу быть илотом! — Ну понятно, ты спартанец, — подкусил я. — У тебя все данные. А я вот выпью. — И я выпил сначала свой, потом Костин стакан. — Тебя можно только пожалеть, — со скорбной улыбкой сказал Костя. — Ну и жалей, — ответил я. — Давай-ка лучше закурим, — и я протянул ему пачку дорогих папирос. — Нет, я уже выкурил сегодня свою норму, — сухо ответил Костя. — А ты, пожалуйста, не роняй пепел на пол. Пора привыкать к чистоте. Странное дело, в обычной жизни Костя был человек как человек, и даже получше многих других. Но каждый раз, когда он начинал прозрачную жизнь, он сразу становился ворчливым, несправедливым и придирчивым, а чувство юмора у него автоматически выключалось. И вдобавок он начинал всех поучать, ставя в пример самого себя. — Значит, прозрачная жизнь? — снова спросил я. — Да! — сурово ответил Костя. — Впрочем, тебе этого не понять. — А кто это Л.? — задал я наводящий вопрос. — Любовь с большой буквы, или Люся, или Лида, или Лиза? И как это быть достойным Л.? Передай мне свой технический опыт, научи меня быть достойным Л. — Ты пошляк и циник, я давно это заметил! — ощетинился Костя. — Но если хочешь знать — знай: любовь с большой буквы и Люба для меня теперь синонимы… Но что ты в этом смыслишь! — В прошлом году ты начинал прозрачную жизнь из-за Нины, — вскользь заметил я. — Это давно зачеркнуто временем, — резко ответил Костя. — Тогда была ошибка. Глупец повторяет свои ошибки, мудрый на них учится. — Ты, конечно, мудрый. — По сравнению с тобой — да, — отпарировал Костя. — Для этого достаточно обладать средними умственными способностями. В его голосе чувствовалось раздражение. Видно, давно он выкурил свою дневную норму папирос и ему очень хотелось курить. Но приходилось воздерживаться — прозрачная жизнь требовала жертв.» «На следующей день с утра стояла по-августовски теплая, пасмурная, но без дождя погода — самая моя любимая. Я никогда не любил ясных солнечных дней. Ясный день чего-то от тебя требует, хочет, чтобы ты был лучше, чем на самом деле, а ленинградский серенький денек как бы говорит: ничего, ничего, ты для меня и такой неплох, мы уж как-нибудь поладим» «От того, что я не видел, как ее убило, и даже не знаю, где она похоронена, я не могу представить ее себе мертвой, я помню ее только живую. Она живет в моей памяти, и когда меня не станет, ее не станет вместе со мной. Мы умрем в один и тот же миг, будто убитые одной молнией. И в этот миг для нас кончится война.»

Теги других блогов: книга Война Вадим Шефнер